Замечания по поводу примечания к комментарию: контексты одного эссе Иосифа Бродского

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (Пока оценок нет)
Загрузка...

3. Параллели

Какие же конкретные языковые параллели обнаруживает Бродский в этих двух стихотворениях? Это, как уже сказано, одинаковый размер — пятистопный хорей с анапестовыми провалами. Это одинаковая ключевая рифма: «слез-волос»; отчасти в подтверждение ее существенности Бродский приводит свой перевод из английского поэта XVII в. Эндрю Марвелла:

Так слезы Магдалины, чей поток впитал красу очей,

Спасителя — цепям сродни прозрачным — оплели ступни.

Далее, Бродский обнаруживает у Пастернака эмоционально и вокально взрывные односложные и двусложные лексические компоненты, заимствованные им, для того чтобы ответить Цветаевой на ее собственном языке — вопросом:

Для кого на свете столько шири,

Столько муки и такая мощь?

Есть ли столько душ и жизней в мире?

Столько поселений, рек и рощ?

Для Пастернака обращение к теме Магдалины есть также и запоздалое интимное обращение к Цветаевой, которым не стало его известное стихотворение «Памяти Марины Цветаевой» (Б. Пастернак в примечании к авторизованной машинописи ранней редакции пишет: «Задумано в 1942 году, написано по побуждению Алексея Крученых 25 и 26 декабря 1943 года в Москве. У себя дома. Мысль этих стихотворений связана с задуманной статьей о Блоке и молодом Маяковском. Это круг идей, только еще намеченных и требующих продолжения, но ими я начал свой новый, 1944 год» (Пастернак БЛ. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. М., 1989. С. 628). Итак, обо всем и обо всех скопом, Цветаеву даже не выделяя, — напоминает выполненную по обязанности отписку человека, целиком занятого только собой.). Аргумент Бродского интратекстуален: «само имя — Мария Магдалина — анаграмматически содержит в себе имя Марина — тем более что для русского слуха «Мария» и «Марина» не слишком дифференцируются. Анаграмматичность только усиливается от повторяющихся гласных а/и/я и alula и идиосинкратическим эхом в «Мироносица! К чему мне миро?» еще закрепляется» (курсив мой. — И.К.).

Аналогична и интертекстуальная отнесенность обоих стихотворений к одному и тому же тексту Евангелия при смещении времени, «телескопизации» сюжета, по выражению Бродского; ведь у Пастернака уже «завтра упадет завеса в храме», грядет распятие, а в цветаевском обращении Христа к собеседнице вообще омовение ног тождественно омовению снятого с креста («Милая! Ведь все сбылось». «Обнесла». «Спеленай».) Напомним, что библейская Магдалина впервые встречает Иисуса заметно раньше, в доме Симона.

Бродскому — и мне тоже — в последних строках пастернаковского стихотворения слышится ожидание возврата… к первым строкам Цветаевой. Тому есть общие сюжетные основания. В рильковской «Пиете» Магдалина, скорбящая над снятым с распятия Иисусом, вспоминает об их первой встрече. Уже в первой части цветаевского триптиха «Магдалина» героиня обращается к герою и уподобляет его и себя указанной библейской паре, исходя из евангельской истории в целом. А в третьей части все уже явно замыкается воедино. Пророчество Магдалины оправдалось («Милая! Ведь все сбылось»), и текст Пастернака словно окружается текстом Цветаевой, помещается внутрь его как недостающий и естественным образом дополняющий элемент, как его предисловие и послесловие. Тем самым в евангельский сюжет вносится логика мифического возвращения, в отношения двух поэтов — искомое интимно-лирическое единение, а Пастернак обретает необходимый ему духовный вектор. Итак, встреча в доме Симона оказывается репетицией погребального омовения, Пастернак оборачивается Цветаевой, а лирический герой Пастернака из Магдалины превращается в Христа.

Еще один значимый мотив обращения Пастернака к образу Магдалины имеет характер простой интертекстуалъности: происходит взаимодействие текста романа «Доктора Живаго» и поэтической работы. В 1949 г. роман в основном замысле готов, но его развитие и уточнение продолжается до 1955 г.; незадолго до этого пишутся стихи, принадлежащие Юрию Живаго. Бродский выдвигает гипотезу о том, что пастернаковская Магдалина призвана придать дополнительное измерение образу Лары. Он не приводит аргументов в пользу этого тезиса, полагая его самоочевидным. Однако в последнем варианте текста романа, который, собственно, и доступен читателю, есть только намеки на это. Так, Живаго с интересом слушает близкие ему рассуждения Симы Тунцевой по поводу Магдалины и других библейских сюжетов . В частности, она с удивлением замечает, что в богослужебных текстах православной церкви большинство упоминаний о Магдалине помещается в самый канун Пасхи — на время близкой кончины Христа и его грядущего воскресения. Именно отсюда и «телескопизация» сюжета если не у Рильке, то у Цветаевой и самого Пастернака. Однако самое прямое указание на намерения Живаго обнаруживаются только в одной из ранних рукописных редакций восемнадцатой главы (часть XIII) романа, где главный герой проговаривается: «Надо будет написать когда-нибудь стихи о Магдалине именно в этом духе, как о безоговорочном и безоглядном душевном обнажении…».

В окончательном тексте романа по причине сокращения этих строк остается только гадать, чему обязана фигура умолчания. Видимо, она должна добавить утонченности в замысел за счет увеличения неопределенности в стиле «не надо заводить архивов», во всю ситуацию четырнадцатой главы (часть XIV), сложившуюся после отъезда Лары из Варыкино. Оставшись один, Живаго пытается запечатлеть память о ней в записях и стихах и обнаруживает, что ее литературный облик «по мере вымарок и замены одного слова другим» все дальше уходит от своего прототипа. «Эти вычеркивания Юрий Андреевич производил из соображений точности и силы выражения, но они также отвечали внушениям внутренней сдержанности, не позволявшей обнажать слишком откровенно лично испытанное и невымышленно бывшее… Так кровное, дымящееся и неостывшее вытеснялось из стихотворений, и вместо кровоточащего и болезнетворного в них появлялась умиротворенная широта, поднимавшая частный случай до общности всем знакомого» (курсив мой. — И.К.). Подобно герою романа, Пастернак ограничивается обращением к архетипу Магдалины, чтобы воскресить в своей памяти образ Цветаевой (или образы каких-то других женщин), которую, очевидно, роднят с Ларой страстность и противоречивость душевного склада.

Уже из разбора вышеприведенной гипотезы Бродского видно, что ему не удается удержаться на уровне анализа лингвистического контекста в узком смысле, задаваемого исключительно текстами стихотворений «Магдалина» Пастернака и Цветаевой. Более того, обнаруживается, что анализ лингвистического контекста с необходимостью диктует выход в другие контексты. Иначе не удается выразить пространственную и временную дистанцию авторов, понимание которыми друг друга (как и понимание их читателем, а также профессиональное истолкование их творчества) производно от различия личностных и социальных контекстов, что и задает собственно интерпретационную проблему. Однако Бродский лишен возможности развернуть свое исследование, изначально ограниченное рамками доклада и в дальнейшем — жизнью автора. Поэтому мы возвращаемся к материалу, оставленному Бродским как внутри, так и за пределами своей исследовательской задачи, и делаем шаг в обозначенном им направлении. Если минимизировать обращение к мистической метафизике или поэтическому романтизму, то понимание смысла феномена культурной преемственности требует более обстоятельного погружения в биографические, ситуационные и культурные контексты.

И здесь мне предстоит признаться в своей весьма поверхностной осведомленности по поводу современного цветаево- и пастернаковедения — не потому, конечно, что позволенное Бродскому позволено и мне; меня оправдывает лишь локальность моей задачи.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *