Литература. История и утопия как типы сознания

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (Пока оценок нет)
Загрузка...

Литература

ФИЛОСОФИЯ, КУЛЬТУРА, ОБЩЕСТВО

История и утопия как типы сознания

В. И. мильдон

Именно так, в качестве двух типов сознания, представлена эта антиномическая пара Ветхим Заветом: «Но знает Бог, что в день, когда вы вкусите их [плоды древа познания добра и зла. — В.М.], откроются глаза ваши…» (Бытие, 3.5. Жирный курсив в цитатах мой).

Литература

ФИЛОСОФИЯ, КУЛЬТУРА, ОБЩЕСТВО

История и утопия как типы сознания

В. И. мильдон

Именно так, в качестве двух типов сознания, представлена эта антиномическая пара Ветхим Заветом: «Но знает Бог, что в день, когда вы вкусите их [плоды древа познания добра и зла. — В.М.], откроются глаза ваши…» (Бытие, 3.5. Жирный курсив в цитатах мой).

И что же увидят? Что утопия (райская жизнь) желанна и невозможна; история же мучительна, однако иного пути нет. Об этом и сказал Господь Адаму: «…За то, что ты послушался голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя; и скорбью будешь питаться от нея во все дни жизни твоей… В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься» (Бытие, 3; 17, 19).

Утопическое сознание прочитало эти строки так: праведная жизнь в раю, грехопадение, изгнание из рая и тысячелетнее стремление вернуться на покинутую родину вечного блаженства. Таковы признаки любой утопии, независимо от ее национальных вариантов. Человечество может навсегда изгнать из жизни зло, обрести потерянный рай («город солнца», «Икарию», землю обетованную, Небесный Иерусалим, страну Кокань, Шларафию, Беловодье, Шамбалу, Китежград), абсолютную полноту справедливости. Для утопического сознания история носит временный характер и прекращается с обретением вечного рая (Царства Божьего).

По своей сущности утопия не знает становления, развития — обнаружения скрытых качеств, перехода от зачаточных форм к зрелым. Развитие для нее — знак проклятия мира, его греховности. Спасение состоит в преодолении всего изменчивого и временного, в обретении неколебимого и навсегда полученного, коротко говоря, в избавлении от истории.

Вот почему содержание утопии, однажды возникнув, не меняется, и с этой точки зрения нет разницы между примитивным коммунизмом ессеев, согласно Иосифу Флавию, коммунизмом чешских таборитов или Лейденской коммуны И. Бокельзона, немецким марксизмом и коммунистической доктриной В.И. Ленина. Однородность утопизма — идеологии обретенного рая, независимо от времени и места изложения, давно замечена.

«Социализм имеет мессианский характер. Существует избранный класс — пролетариат, класс-мессия, он чист от первородного греха, в котором зачиналось все в истории, который лежит в основании всей культуры… — греха эксплуатации человека человеком, класса классом. Этот мессианский класс и есть зачаток истинного человечества… Пролетариат — новый Израиль. Все атрибуты избранного народа переносятся на этот мессианский класс <…> Он должен осуществить Царство Божье на земле. Древний еврейский хилиазм в секуляризованной форме вновь повторяется в поздний час истории».

А вот что писал германский очевидец русской и западных революций 1917-1919 гг.:

«В марксизме скрывается испорченная христианская идея, т.е. материалистический хилиазм». «Хилиазм, учение о тысячелетнем царстве, есть великое революционное учение человечества за последние два тысячелетия». Стоит разразиться, продолжает автор, социальной или политической революции, хилиазм придает ей веру в осуществимость ее целей и вместе разрушительный характер. «Последнее хилиастическое восстание в чистом религиозном виде обнаружилось в английской революции 1642 г. Французская 1789 г. выступила в одежде просвещенческих фраз о тысячелетнем разуме, а [революции] 1917-19 гг. — в [одеждах] социалистического марксистского материализма».

При этом автор ссылается на Троцкого: «Пускай нам попы всех религий, всех исповеданий рассказывают про рай в другом мире. А мы говорим, что мы хотим создать на этой земле настоящий рай для людей«. «…Возьмите старые религиозные учения, учение Христа — все лучшее, все благороднейшее, что заключается в этих учениях, все это воплощено в нашем учении социализма».

Знал Троцкий или нет, он дословно повторил то, что говорил в докладе «Апокалиптика и социализм» (1910) русский философ С.Н. Булгаков, начинавший, кстати, свой интеллектуальный путь марксистом: «В основе социализма как мировоззрения лежит старая хилиастическая вера в наступление земного рая… и в земное преодоление исторической трагедии».

Большевизм воспроизвел старое (и неподвижное, как говорилось) представление, а в ряде случаев почти цитатно повторены иудеохристианские мессианисты. В «Книгах сивилл» (II в. до н. э.) земной рай наделен такими чертами:

…Земля, деревья и пастбища будут Истинный плод приносить, и тогда появится вдоволь Сладкого меда, вина, молока, белоснежного хлеба -Главное — хлеба, ведь он — наивысшее благо для смертных (Ш, 620-623).

Проходит две тысячи лет, и, словно раскавыченную цитату из ветхозаветного апокрифа, читаем в Программе КПСС, принятой в 1961 г. ХХII съездом и сулящей в ближайшие десятилетия коммунизм (еще одно «сивиллино» пророчество): «Основным звеном всего дальнейшего развития сельского хозяйства … является ускоренный подъем производства зерна («главное — хлеба, ведь он» и т.д.). Валовое производство зерновых культур увеличится в течение двадцати лет более чем в два раза, а их урожайность удвоится» («и тогда появится вдоволь… молока, белоснежного хлеба»).

В последний раз близость ветхо- и новозаветного мессианизма переживаниям человека нашего времени я обнаружил в газетной публикации. 7 ноября 2002 г. старая женщина из провинциального русского города по своей воле вышла на митинг, посвященный годовщине октябрьских событий. Свои действия она объяснила: «В церковь я не хожу, а перед Иисусом преклоняюсь. Он, как Ленин, добра людям хотел”.

Греза русской женщины повторяет извечную утопическую схему: не будет слез, исчезнет несправедливость — одно добро.

Сколько бы ни писали — и справедливо — о национальном своеобразии ленинской (большевистской) интерпретации немецкого марксизма, у того и у другого учения есть куда более ранний (и общий) источник, названный Троцким: стремление к раю на этой земле, что позволяет рассматривать большевистскую доктрину очередной разновидностью представлений, восходящих к началам человеческой истории.

В одной из проповедей Т. Мюнцер, комментируя пророчества Даниила о четырех царствах, сказал: «Дело идет теперь уже о конце пятой империи мира”. Спустя триста лет И. Фихте, философ-мессианист, по характеристике Ф. Герлиха, пишет о пяти эпохах всемирной истории и рассматривает последнюю, пятую: тогда все отношения человеческого рода устроятся согласно законам разума. Вследствие этого «достигается цель всей земной жизни”, «наш род вступает в высшие сферы другого мира”.

Как будто изложены некоторые эпизоды канонического «Откровения” Иоанна Богослова, во всяком случае попадаются его образы: «И увидел я новое небо и новую землю [«другой мир». — В.М.], либо прежнее небо и прежняя земля миновали <…> …И смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни болезней уже не будет, ибо прежнее прошло” (21; 1,4).

«Наш род вступает в высшие сферы другого мира” — слова Фихте не были бы чужеродными в этом тексте, как и слова Ленина: «Советский строй есть максимум демократизма для рабочих и крестьян, и в то же время он означает…возникновение нового, всемирно-исторического, типа демократии…” (3-е изд., XXVII, 26).

Все та же идея: иной, высший мир, где не будет слез, плача и пр. Стоит взяться, мыслью или делом, за устройство будущего (непременная черта любого мессианизма, столь же непременно сопровождающего любую утопию), оказываемся в области и однотипных образов, и — куда важнее — однотипных результатов. Поэтому сознания и действия строителей коммунизма в ’’Чевенгуре” А. Платонова совпадают с тем, что думали и делали крестьяне Мюнцера или чешские табориты. Совпадения настолько велики, что немецкий знаток творчества русского писателя объяснил их книжными заимствованиями: Платонов-де внимательно читал ’’Предшественников новейшего социализма” К. Каутского, оттуда и взял необходимые материалы.

Сопоставление Платонова и Каутского неубедительно или не более убедительно, чем, к примеру, возьмись я сопоставлять взгляды Раскольникова из «Преступления и наказания” Достоевского с идеями «Братьев свободного духа” — секты мессианистов XIV в., деливших человечество на две группы: духовно неразвитое большинство и меньшинство, стремящееся превзойти обыденность и приблизиться к богу. Раскольников тоже делит людей на «два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новоеслово”.

Вряд ли Достоевский знал об этой секте, хотя совпадения очевидны. Их причину, повторяю, следует искать в однотипной психологии мессианиста, в его одержимости утопической идеей земного рая. Мессианизм Раскольникова, правда, имеет сугубо индивидуальный, а не расовый или национальный характер, но в данном случае это ничего не меняет.

Поэтому, полагаю, необходимо внести поправку в распространенное мнение, будто единственным источником всякого мессианизма служит иудейская мысль. История XX столетия опровергает подобные утверждения, свидетельствуя, что мессианская идея универсальна, поскольку воплощает тип сознания, и для ее смысла не имеет значения, кто, где и когда ее высказал: родина типологической идеи везде.

И все же следует учитывать национальные разновидности универсальной типологии. К. Манхейм писал: «…Проекции человеческих чаяний подчинены постигаемым принципам, и в одни исторические периоды осуществление этих чаяний проецируется большей частью во время, в другие — в пространство. В соответствии с этим различием грезы о месте осуществления этих надежд можно определить как утопии, грезы о времени этого осуществления — как хилиастические учения».

Приведенное суждение справедливо для исторических процессов Запада. В России это не так: русские чаяния не проецируются на время, оно ощущается стихией, которую можно преодолеть внезапно, вдруг, иначе она тебя погубит. Греза же о месте, вопреки утверждениям Манхейма, носит хилиастический, а не утопический характер: место, где время кончилось. «Для абсолютного переживания хилиаста настоящее становится брешью, через которую то, что было чисто внутренним чувством, прорывается наружу и внезапно, одним ударом преобразует внешний мир». «Для хилиастического учения ценность революции как таковой состоит не в том, что она является неизбежным средством для достижения радикально поставленной цели; оно рассматривает революцию как единственный принцип непосредственного присутствия, как давно грезившийся прорыв в мир».

Сказано словно о большевистском перевороте: прорыв, вне и без времени, которое, повторяю, ничего не значит (или мало что значит) для сознания русского человека, все еще остающегося хилиастическим, следовательно, мессианским. Западные исследователи подметили эту характерную черту:

«Коммунистическое видение капитализма предлагает нам секуляризованную версию той очень старой веры, которая хотела бы, чтобы заря миллениума наступила сейчас же вслед за эпохой отчаяния и неслыханной тирании <…> Примечательно, что Ленин, считая себя самым чистым из марксистов, по своей манере думать и по своему политическому поведению принадлежит миру еще более примитивному, нежели Маркс».

Этот примитивный мир, который некогда был миром и Запада, эволюционировал, Запад избавился от него — в частности, в этом и состоит историческое развитие, хотя бывали и возвраты. Последняя по времени вспышка западного (германского) мессианизма приходится на XX век. Нацисты объявили Германию спасительницей человечества, немецкий народ — носителем идеи Царства Божьего на земле, средством же — фашистское государство, Третий Рейх, само собой, тысячелетний: «Государство будет выступать в роли защитника тысячелетнего будущего…» Совершенно то же, но в отношении советского государства — средства построения коммунизма (разновидность тысячелетнего будущего) многократно утверждал Ленин.

В книге В. Клемперера «Язык Третьего Рейха» (1947) даны лингвистические свидетельства того, что нацистский режим не просто мыслил себя тысячелетним, но рассматривал свое существование, свои цели неким религиозным феноменом, который вследствие этого не постижим рационально, в него можно лишь безоговорочно и невопрошающе верить:

«…Пропагандистская обработка обрела особую силу, и новый прилив ее связан с одним приемом, который я отношу к удачным, а среди них — к выдающимся в своем роде и решающим. В объявлениях говорилось: «Торжественный час с 13-00 до 14-00. В тринадцатый час Адольф Гитлер придет к рабочим». Всякому ясно, что это — язык Евангелия. Господь, Спаситель приходит к бедным и погибающим».

Таковы фигуры Ленина и Сталина в советском искусстве. С незначительными оговорками, их изображение напоминает если и не обязательно «язык Евангелия», то, бесспорно, архаические религиозные схемы.

На близость советского и нацистского режимов давно обратили внимание, приведу два свидетельства.

«Буржуазия Европы поверила, более того, буржуазия всего мира поверила, что национал-социализм спасет ее от большевизма <…> И это непростительная ошибка! Ибо здоровый инстинкт должен был подсказать ей, что это устремленное в никуда «движение» <…> как раз и является тем самым, что буржуазная фантазия вкладывает в мифическое понятие «большевизма». Все, что она вкладывает в это апокалипсическое понятие: насилие, анархия, кровь, огонь и господство черни, преследование веры, грязная жестокость, извращение всех понятий… подстрекательство подонков общества <…> пока везде и всюду не будет сломлено сопротивление… и весь мир не превратится в огромную могилу свободы, над которой развевается знамя тупоумного рабства, — да, подобным «большевизмом» является только национал-социализм».

«Вчера можно было предсказывать грядущий в России фашизм. Сегодня он уже пришел. Настоящее имя для строя СССР — национал-социализм». «…Черная Сотня есть русское издание или первый вариант национал-социализма».

Странно ли, нет ли, но то, что одному при наблюдении за нацистской каждоднев-ностью пришло на ум Евангелие, а другой в экранном изображении коммунистических вождей России нашел родство с архетипическими религиозными схемами — оба факта объясняют сокровенные (а не пропагандистские только) причины антисемитизма и антимарксизма фашистской идеологии. В евреях и марксистах нацизм видел носителей монотеистического мировоззрения^(таковым является любая мессианско-утопическая доктрина) и, сам будучи новейшим вариантом монотеизма, не мог терпеть соперников.

Для современного и беспристрастного читателя очевидно: национал-социализм (как и коммунизм) не учение, а утопия, вера с отчетливым мессианским пафосом, Гитлер до однажды заявлял об этом: «Мы ведем борьбу за то, чтобы народ наш действительно мог выполнить ту историческую миссию, которая возложена на него творцом вселенной«. (Моя борьба. С. 179).

Исполнить миссию может лишь один народ, и коль скоро таковым назван немецкий, других претендентов не должно и не может быть. Для большей обоснованности своих действий Гитлер объявил марксизм учением евреев, программа которого состоит «только в создании диктатуры интернационального финансового капитала еврейства» (Там же. С. 380). Евреи XX столетия были для нацизма носителями ветхозаветного иудейского монотеизма, и борьба с ними — борьбой за устранение одного из конкурентов, как борьба с марксизмом — борьбой за устранение другого. Гитлер не уставал подчеркивать монотеистический характер национал-социалистической веры (он всегда именовал ее «учением»):

«Подлинное [монотеистическое. — В.М.] миросозерцание всегда будет нетерпимо <…> оно претендует на исключительное и безусловное признание и требует, чтобы вся общественная жизнь была построена исключительно согласно его указаниям <…> Только благодаря фанатической нетерпимости и родилась потом неопровержимая вера. Без нетерпимости нет веры» (Там же).

Между монотеизмом, мессианизмом и утопией существует зависимость: едва обнаруживаются утопическая мечта, а с нею — мессианские ожидания, появляются монотеистические стремления, причем в типологических, т.е. всегда повторяющихся формах, ничего оригинального здесь давно уже нет.

Мессианизм — архаическая разновидность столь же архаической — глядя сегодняшними глазами — национальной (религиозной) идеи, ее самый радикальный вариант, обладающий вполне определенными чертами.

1. Отсутствием интереса к индивидуальному бытию — речь всегда идет о предназначенности народа и — потому — его превосходстве над остальными. Стоит перевести разговор на индивида, логика преимуществ теряет опору: индивид — феномен уникальный, в таком случае можно говорить лишь об отличиях, особенностях.

2. Коль скоро мессианизм — психология одержимости, он и свойствен людям одержимым, предпочитающим иррациональные решения. В такой атмосфере никакие мысли или действия не кажутся чрезмерными, их нельзя подвергать критике, можно лишь верить. Цель — Царство Божье на земле (другой у мессианиста нет) столь возвышенна, что любые средства и жертвы заранее оправданы.

3. Закономерно: кто, не считается с индивидом при устройстве человеческих дел, тому и целый народ(ы) не препятствие ради торжества мессианской идеи. Ветхий завет, поставив иудеев над остальными народами, лишил последних Божьего попечения:

«…Труды Египтян и торговля Ефиоплян, и Савейцы, люди рослые, к тебе [Израиль] перейдут и будут твоими; они последуют за тобою, в цепях придут и повергнутся пред тобою и будут умолять тебя, говоря: у тебя только Бог, и нет инаго Бога.

Истинно, Ты — Бог сокровенный, Бог Израилев, Спаситель« (Исайя, 45, 14-15).

Так поступили с окружающими народами (да и со своим) большевики, не однажды обещая Царство Божье при жизни одного поколения. Таковы национал-социалисты. Список продолжается любым мессианским проектом — былого, настоящего, грядущего.

4. Есть и еще закономерность. Мессианской (национальной) идее нужны два народа — избранный и гонимый (гонимые). Схема действует и тогда, когда, кажется, между мессианистами нет ничего общего.

Каждый мессианист нуждается в народах взысканном и гонимом, подчеркивающим избранность первого. Для Маркса таковым был пролетариат:

«…Автор Коммунистического манифеста берет и продолжает один из величайших мифов Средиземноморья и Среднего Востока, а именно: спасительную роль, которую должен был сыграть Справедливый («избранный», «помазанный», «миссионер», а в наши дни — пролетариат), страдания которого призваны изменить онтологический статус мира».

Это и подобного рода совпадения имеют один источник -утопическое сознание.

У сознания исторического есть важное отличие: оно подвижно, т.е., возникнув, претерпевает изменения, развивается, приобретает новые черты, которых прежде не было. В утопии перемены носят внешний характер: изменяется словарь, способы выражения. Ямбул не походит на Ф. Бэкона, Кампанелла на Ш. Фурье, но содержание всегда одно, как говорилось выше: коллективное благо, счастливое человечество, избавление от зла. В этом отношении Ямбул и Ш. Фурье пишут об одном и том же, хотя их разделяет почти две тысячи лет.

Для истории жизнь меняется по содержанию, и с течением веков, шаг за шагом, история отказывается от утопии. В этой связи следует уточнить различия двух типов сознания.

Утопия считает возможным обрести потерянный рай, навсегда искоренить зло -в этом заключается спасение человечества. История отрицает и то, и другое: не было грехопадения, ибо не было рая, потому некуда возвращаться. То, что для утопии является целью, с достижением которой прекращается «временная история” (события между утратой и обретением рая), на это «постоянная история» смотрит как на утопию в буквальном смысле слова — как на страну, которой нет, не было и не будет.

Реализация утопии, в сущности, требует прекращения истории, а поскольку до сего момента бытие человечества осуществлялось в истории, торжество утопии будет означать прекращение жизни. Совсем неслучайно, что любая книжная утопия предполагает насилие над инакомыслящими, а все утопии практические сопровождаются массовым истреблением людей.

Благоденствие человечества — фикция, вымысел, мечта, свойственная неразвитому («архаическому») сознанию, так и не перешагнувшему границ примитивного равенства. История выучила рассуждать не о человечестве, а о человеке, и потому окончательно (по опыту двух тысячелетий) отказалась от утопии, хотя рецидивы есть и будут. Например, современный антиглобализм отдает утопическим сознанием, детским, согласно вышесказанному — неслучайно подавляющее число акций движения носит «детский» характер, включая театрализацию и акты вандализма («детская» психология современного утопизма — отдельная тема).

Опыт минувшего столетия, когда было предпринято несколько всеобъемлющих попыток осуществить утопию в истории (Россия, Германия, Китай, Куба, Кампучия, Северная Корея), свидетельствует: Царство божье на земле — именно утопия, от которой история постепенно отказывается.

Утопия рассчитывает на спасение человечества, поэтому абсолютное значение для утопического сознания имеет фигура/понятие/образ спасителя, мессии — конкретное или вымышленное лицо или целый народ. Фигура такого спасителя непременна в любой мифологии, очень часто она принимает вид гиганта/великана/сверхчеловека. Аналогичен этому культ вождей/спасителей в коммунистических режимах России, Китая, Северной Кореи, что очевидно в скульптурных и экранных изображениях вождей.

Образ мессии сливается с образом избранного народа, предназначенного спасти остальное человечество, этот народ приобретает в собственных глазах значение коллективного мессии. В истории, как говорилось выше, таковыми наиболее отчетливо себя осознавали древние евреи, русские, немцы. Мессианизм следует рассматривать как еще одну форму утопического сознания.

В связи с этим ясно, что утопия не занята индивидуальной судьбой, ее предмет -коллективное спасение. Несправедливо делить утопии на утопию свободы и утопию порядка, как сделал уругвайский исследователь. В утопии нет места свободе, только порядок, поскольку свобода обращена к индивидуальной жизни и является актом индивидуальной воли. Закономерно, что все известные литературные и практические утопии очень строго регламентируют жизнь.

Отсутствие в утопическом сознании интереса к индивидуальной судьбе объясняется, почему Запад предпочел сознание историческое, для которого, особенно в его сегодняшнем состоянии (начавшем складываться, если отбросить оговорки, в Новое время), главным условием человеческой жизни является индивидуальное бытие. Для Запада этот путь не был, разумеется, прямым, ибо антиномия истории и утопии имеет непреходящий характер. Но если определять тенденцию, в наши дни преобладающую, она состоит не в утопизме, а в историзме. Его содержание исчерпывается одним словом: индивидуализация.

Было бы несправедливо не упомянуть, что и в России находились те, кто проделал аналогичный путь. Показательна судьба Достоевского, страстного утописта до каторги, куда он, в сущности, попал именно за свои утопические (социалистические) пристрастия. «Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма», —

вспоминал он в «Дневнике писателя 1873 г.» о годах молодости, отбыв каторжный срок.

Именно каторга надоумила его: нет общего спасения, как нет общей свободы, потому что люди разны, ибо человек единичен. Вследствие этого любой утопический проект (всегда предлагающий коллективное спасение, обновление человечества) враждебен человеку и может осуществиться только насилием по отношению к нему.

Современное взаимоотношение истории и утопии как универсалий предрасполагает к следующим выводам.

1) Есть группа стран, где поныне не изжит утопический взгляд на историю: Россия, Китай, Северная Корея, Куба. По-прежнему сохраняется предпочтение коллективистских ценностей, идея справедливой общественной системы, счастливой в будущем жизни, культ вождя/верховного руководителя/президента, пренебрежение индивидуальной судьбой. Все еще ценится доиндивидуалистический коллективизм.

2) В противоположность этим странам, западный мир отказался от утопических идей всеобщего благоденствия, полного уничтожения зла, мессианского жребия, поскольку предпочтение отдано индивидуальной жизни — исторической идее наших дней. Если же коллективизм, то это коллектив индивидов, согласно убеждению Р. Гвардини: «Как-то разговор зашел о том, что могло бы быть положено в основу этического воспитания нынешней молодежи; ответ был один: товарищество <…> Если в основе его лежит лицо, — это величайшее благо массы».

Новый коллективизм — это коллективизм свободы, а не порядка, установление которого не требует принуждать индивида, ибо его свободой порядок предусмотрен.

Нынешнее и грядущее положение человечества зависит от исторического сознания, определяется им, а не сознанием утопическим. Это значит: настоящее и будущее рассматриваются в качестве открытых и бесконечных, в отличие от утопического проекта, закрытого и неподвижного и потому не способного — в силу своей неподвижности на протяжении тысячелетий — отвечать вызовам истории. Реализация любой утопии всегда и везде давала (следовательно, можно предположить, даст) один результат: истребление людей, тогда как проект исторический допускает столько же результатов, сколько существует индивидов. Смысл, содержание истории, глядя на нее глазами После-Нового времени, — расширение возможностей индивидуального бытия.

В статье 1924 г. «Религиозно-исторический смысл русской революции» русский философ С.Л. Франк писал: «Русская революция во всем ее неповторимо национальном своеобразии выразила или осуществила нечто…, что имеет какое-то кардинальное значение в судьбе общеевропейского человечества <…> Русская смута есть смута общеевропейская <…> Глубокий духовный кризис, переживаемый теперь русским народом, есть завершение и вместе с тем поворотный пункт пути, по которому идет человечество».

Общеевропейское значение происходившего в России, начиная с 1917 г., состоит в том, что Запад, получив еще один аргумент обреченности утопизма, отказался от него и, кажется, окончательно повернул на другой путь. «Новейшая история свидетельствует, что планы всеобщего счастья часто порождают горы трупов, массовое живодерство. Пессимизм великих современных утопистов — Д. Оруэлла, О. Хаксли и

Э. Юнгера — объясняется также сознанием тесной связи утопии с небытием».

Впервые эта связь сделалась несомненной, непререкаемой именной вследствие русской практики. Как некогда западноевропейский мир был спасен Русью от нашествия татар, так в XX столетии опыт России явился прививкой от социалистического хилиазма. «Если ГУЛАГ есть лишь аватара фаланстера, перенесенного на Колыму, то он — «нормальный» феномен, некий кошмар среди прочих продуктов безумной мечты».

В кошмарности утопизма нельзя убедиться из книг, необходимо его пережить — в этом состоит решительное отличие XX столетия от предыдущих двух с лишним тысячелетий, хотя не один ГУЛАГ явился модификацией фаланстера, есть и еще одна, хотя не столь безусловная, — Освенцим.

Сегодня можно утверждать, что утопическое сознание обречено. Оно сохранится в качестве личной или групповой психологии, коль скоро утопизм свойствен природе человека в качестве универсалии, но социальные ресурсы утопии исчерпаны, ее место — воображаемая реальность, где утопия может существовать вечно. Нельзя исключать и того, что со временем утопическая психология перейдет в разряд клинических феноменов. Во всяком случае, подобная практика уже существует. М. Фуко в известном труде заметил, что границы безумия подвижны: считавшееся таковым в одну эпоху перестает быть им в другую. «Пройдет время, и святотатство с его трагическими жестами будет осмысляться только в понятиях патологии…»

Подошло, я полагаю, время рассматривать и утопические взгляды в качестве патологического симптома, означающего нарушение (а то и разрушение) некоторых связей сознания. Эта характеристика не применима к старым утопиям, поскольку в XVI-XVIII вв. они могли рассматриваться попросту как фантазия, как разновидность беллетристики. После исторических опытов XX столетия разделять утопические взгляды — значит, не считаться с историей. Это является тем признаком заблуждения, которое недалеко от безумия. Утопия contra истории может рассматриваться ныне в качестве клинического феномена, «ибо отличительной чертой эволюции западноевропейской культуры в последние три столетия, безусловно, является то, что созданная ею наука о человеке была основана на морализации тех сфер, которые прежде считались сакральными».

Иными словами, утопия потеряла тот священный (сакральный) характер, духу которого она обязана и своим возникновением, и столь долгим существованием. Отныне она переведена в разряд признаков, подлежащих моральному, а чаще психопатологическому суду.

Похожий взгляд уже был высказан, хотя и не на утопию. В работе «Моисей и монотеистическая религия» 3. Фрейд сообщает, что с тех пор как он написал «Тотем и табу», он «больше не сомневался, что религиозные феномены не понять иначе, как по образцу хорошо нам известных невротических симптомов индивидуума, как возвращение давно забытых, многозначительных событий в праистории человеческой семьи…»

Есть, повторяю, все поводы рассматривать утопическое сознание как вариант религиозного и на этом основании применить к нему определение Фрейда. В связи с этим можно перефразировать знаменитое высказывание Гете, переданное Эккерманом: «Классическое я называю здоровым, а романтическое больным <…> Большинство новейших произведений романтично не потому, что они новы, а потому, что слабы, хилы и болезненны».

Большинство нынешних утопических взглядов являются таковыми вследствие болезненности тех, кто их разделяет, — вот почему обсуждать их сейчас не дело историка, философа или социолога, ими следует заняться представителям другой профессии.

В 1929 г., в тот год, когда создавался платоновский «Чевенгур», К. Мангейм писал: «Общим и в конечном итоге решающим для понятия идеологии и утопии является то, что оно позволяет осмыслить возможность ложного сознания«.

Нижеследующее наблюдение тоже не исключает взгляда на утопизм как разновидность ложного сознания, граничащего с душевным расстройством: «Изучение некоторых травматизмов педагогического характера позволило обратить внимание на скрытый символизм преподаваемых дисциплин: вкус к географии, истории, естественным наукам будет скрывать привязанность к матери; напротив, сверхматематизация может в некоторых случаях исходить из неосознанной потребности избегать матери». В утопиях, прибавляет автор, часто находим сверхматематизацию отношений и социальной организации.

Эта «сверхматематизация», если иметь в виду метафорические значения, дает ответ на вопрос, почему, невзирая на почти три тысячи лет утопических проектов, ни один так и не был осуществлен: потому что индивидуальная природа, составляющая сущность человека, не постижима «математически». Достоевский писал: «…Человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно…» («Записки из подполья»).

Но «математика» (выгода) одновременно объясняет, почему постоянно терпящая крушения утопия все же не теряет своего соблазна: потому что никогда, скорее всего, человек не откажется от намерения упорядочить («математизировать») собственные иррациональные порывы. В этом состоит универсализм утопии.

И все же: путь Запада от утопии к истории, другому типу сознания, дает повод надеяться, что влияние утопии как социального феномена будет повсюду ослабевать, хотя столь же очевидно, что утопия как другой тип сознания не исчезнет совсем. Этим объясняется нынешнее существование утопизма, хотя, казалось бы, историческая практика безоговорочно доказала его пагубу. Но нет, мир продолжает оставаться несовершенным, и утопия в качестве критики этого несовершенства, всегда или почти всегда справедливой, найдет сторонников, сколько бы исторця ни доказывала несбыточности привлекательных утопических решений.

Тем не менее возврат к всемирному утопическому проекту мыслится маловероятным, настоящее и будущее принадлежит истории, утопия может сохраниться в качестве индивидуального или группового, но никак не всеобщего явления, — такова, на мой взгляд, одна из характерных черт После-Нового времени.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *