В своих близких и отдаленных последствиях повторное отчуждение прежде всего оказалось нацеленным на устранение из общественной нравственности свойства критичности по отношению к главным аспектам социальной практики и на привитие взамен апологетического отношений к ней. Не то чтобы совсем при этом надлежало не замечать зла и не реагировать на него (нравственность, отказавшаяся от критики словом и делом наличных нравов, была бы чем угодно, но только не нравственностью). Предстояло нечто иное — усмотреть зло в том и там, в чем и где его не было и в помине. Отсюда моральная глухота к стремительно усиливающейся дегуманизации отношений между людьми, которая привела к дефициту сострадания, милосердия, добросердечия, готовности к благодеянию, к поразительной податливости оправдывать санкционированную авторитетами жестокость, насилие или беззастенчивую «интервенцию в подкорку». Надлежало также стреножить резвость и ершистость стихийно возникающей суверенной критичности, внедрить правила строгой дозированности в критике, не смеющей преступить обозначенных для нее границ.
Дозволенной признавалась критика «пока еще не устраненных некоторых просчетов и отдельных недостатков» в действиях тех или иных лиц и учреждений. В то же время она была призвана уберечь привлекательность и непогрешимость, сохранить респектабельность и моральную святость социальной организации в целом с ее действительными пороками, деформированными ценностями, атмосферой вождизма и беспрекословного «единомыслия». Всякого же рода сомнения в этом, сколь ничтожными они бы ни были, не говоря уже о настоящем ропоте недовольства и жаре разоблачений, предстояло заарканить и остудить, а то и осудить не только политико-административными, но и собственно моральными средствами. Как ни парадоксально, но именно критический потенциал морали провозглашался качеством аморальным, чуть ли не клеветническим, подрывным, непатриотическим. Он подлежал суровому преследованию со стороны репрессивной машины и жестко контролируемого вульгаризированной идеологией так называемого «общественного» мнения. «Безгласная гласность» такого мнения взывала к низменным чувствам, предрассудкам разного рода, укореняла всеобщий страх, взращивала неприязнь к различным (но всякий раз другим) группам населения, подозрительность по отношению к «врагам», число которых тем временем множилось и становилось неопределенно большим. К сожалению, приходится признать (хотя и со значительным опозданием), что и в нашей стране имело место манипулирование общественным мнением с помощью главным образом монополии на информацию в массовой и групповой пропаганде.
Удовлетворенность «тем, что есть», а еще больше «тем, что будет» («синдром довольности»), гипнотически обольстительным, хотя и расплывчатым будущим расценивалась как сертификат, удостоверяющий благонамеренность и политическую лояльность. Она обеспечивалась полной подчиненностью общественной нравственности идеологическим догматам и соответствующей линии руководства. Среди таких догматов видное место занимала идея о безусловном приоритете политики над моралью, упрощенно изображавшая взаимоотношения этих общественных явлений. Политика, как бы высоко парящая над приземленной сферой нравственности, почиталась запредельной по отношению к ней, отторгалась от общечеловеческих нравственных ценностей, или же этим ценностям придавалось лишь узкобытовое звучание. У предварительно обработанной таким образом общественной нравственности сравнительно легко было получить согласительную санкцию на политику. не обогащенную нравственностью, иногда даже просто на безнравственную политику, на формализацию демократических свобод и прав личности, на принижение роли гражданских добродетелей или искажение их в духе угодничества и доносительства, иезуитизма и тотальной довольности. Аналогичным образом препарировались ленинские нормы партийной этики, обесценивалось значение норм трудовой, служебной и профессиональной морали.
Многие из догматических постулатов нравственности, свойственные «эпохе сталинщины», были позднее осуждены, а крайности даже изжиты в реальных отношениях. Однако в условиях приливно-отливной критики отчуждения «искушение довольностью» как таковое уцелело, изменив лишь формы проявления, сделав эту довольность более умеренной. По-прежнему считалось естественным лучезарное славословие в адрес социальной организации п ее руководства, замораживание процессов накопления вполне оправданного недовольства, обуздание критики нравов, смирение с расхождением велений совести, порядочности, с одной стороны, и практики социального управления и воспитания с другой. И в послесталинскую пору полагалось неизбежным существование закрытых для критики зон и располагающих критическим иммунитетом лиц, занижение остроты и масштабности противоречий общественного развития. Обоснованным признавалось (отчасти даже поощрялось) моральное негодование, но но преимуществу лишь на микросоциальном уровне, где приветствовались громкие призывы к ответственности, бесконечные воззвания к активной жизненной позиции, требования единства слова и дела (на словах, понятно, но не па деле). В то же время не только названные зоны и лица, но и вся система бюрократического управления обществом заботливо оберегались от критики, продолжал практиковаться принцип «остаточного недоверия к человеку». Кем-то намеренно, а кем-то но недомыслию смешивались действительное критиканство, деструктивное сутяжничество и шельмование с созидательной, правдивой критикой, с неотъемлемым свойством морали, независимого общественного мнения быть критически-конструктивной силой. И даже сегодня нередко чинопочи-тательная хвала перестройке, восхищение новым мышлением продолжают ритуально вписываться в контекст консервативного образа действий.