Речь не идет, конечно, о каком-то конкретном устройстве, которое можно описать в каждом отдельном случае. Это хорошо видно в вековой дискуссии о роли бюрократии в русских неурядицах. Вот как характеризует проблему бюрократии советский социолог: «Структуры эти (административно-управленческие. — Э. Н.) создаются для решения определенных задач. Однако когда они заполняются реальными людьми с их интересами, страстями, страстишками, то начинаются отклонения от предназначенной работы. Сами структуры государства как такового хороши, люди, проклятые, все портят! Зато при характеристике государства даже мыслящий экономист впадает в торжественный, профетический тон: «Десятки лет пропаганда злоупотребляла изречениями типа: «государство заботится», «государство предоставляет», государство дает» и т. д. Люди поверили и привыкли требовать от государства: заботься, предоставляй, давай. Между тем суровая правда заключается в том, что наше государство — это мы. Только трудящиеся могут что-либо дать государству своим трудом, государство же само по себе ничего не производит и ничего давать не может». Государство — это мы. А бюрократия — они, те, которые, заполнив учреждения и организации государства, мешают своим корыстным местничеством и ведомственным монополизмом осуществлять общенародную волю нам.
В таком понимании государство — скорее нравственное, чем политическое или организационное понятие. Да так оно и есть в нашей речи и мышлении. Государство и общество — давно синонимы в речи, и выражение «интересы советского государства» — куда употребительней выражения «интересы советского общества». Государственное благо — высший род блага, а государственный человек — высший тип сознательного российского гражданина. На это надысторическое, космическое (в том смысле этого слова, какой придавал ему Н. А. Бердяев) понятие государства как тождественного единения миллионов воль в едином порыве Разума и уповают сегодня практически все, кто размышляет о переменах.
Из превращения государства в нравственно-космическое, метафизическое понятие, возвышающееся над профанным эмпирическим бытием, из превращения государства в средостение первой реальности идеологической речи вытекают серьезнейшие следствия, определяющие основное направление сегодняшних перемен. Во-первых, это вера в революцию сверху, в «доброго начальника».
Отсюда сегодняшняя теория вредности среднего (аппаратного) звена, мешающего связи народа и высшего руководства. Даже шахтерские забастовки уповают на речь М. С. Горбачева или Н. И. Рыжкова как гаранта исполнения своих интересов. Если массовое сознание ждет изменений в государстве, которые изменили бы положение на местах, то теоретики строят концепции на основе представления государства субъектом воплощения в жизнь их предложений.
Во-вторых, возникает оппозиция реального аппарата управления и идеала разумного управления. Упование на идеальное (машинное) управление исключает всякое уважение к реальному делопроизводству. Поскольку всякое реальное государство на деле есть аппарат, функционирующий на основе делопроизводства, ведущегося работниками бюро — бюрократами, то любое отправление дел в бюро обрекается в массовом сознании быть «бюрократическим». Бюрократия оказывается не реальным социально-политическим феноменом, но нравственным понятием. Всякая практика делопроизводства обречена рассматриваться как окарикатуривание идеалов управления.
В-третьих, возникает оппозиция теоретически сконструированных идеалов и процессов живой жизни. В результате люди рассматриваются как имманентно находящиеся на подозрении у идеалов в силу извечно греховной природы человека. Все творчество реформаторов устремляется на придумывание таких идеальных структур, которые бы заставили людей действовать только в рамках предписанных правил — автоматически. Более того, идеал совершенного общества рассматривается как нечто, никак не связанное с реальными социально-экономическими отношениями. История оказывается историей вечного извращения идеала своекорыстными извратителями. У настоящего остается всякий момент одна-единственная функция — восстановление в правах практики реализации идеала после многих лет его извращения.
В-четвертых, превращение государства в нравственное понятие создает отношение подозрительности ко всем социальным образованиям, возникающим помимо государственных структур: нелегальное в русском языке — синоним подрывного. Всякие ростки гражданского общества при таком подходе подлежат искоренению. Так, «неформалы» в современном политическом жаргоне нечто такое, что требует доказательства своей лояльности и нормальности. Где неформалы — там один идеологический шаг до рока, наркомании, проституции и терроризма. Как следствие, всякое негосударственное образование стремится обрести статус государственного, изгнав оттуда своих противников.
Продумать столь исключительное место государства в связывании русской мысли с русским бытием — это значит и продумать смысл, задачи и основные пути будущего развития русской истории. Это хорошо понимали выдающиеся русские философы — от И. С. Аксакова до Н. А. Бердяева и Г. П. Федотова. К сожалению, полностью упустив из размышлений метафизический, ментальный смысл объективной мыслительной формы «государство», современные теоретики реформ сосредоточили все свое внимание на конкретно-социологических определениях «аппарата насилия», на конкретных деталях обустройства «машины по поддержанию гражданского мира». То целое, элементами которого эти детали являются (суд, Советы, учреждения и организации и т. п.), находится вне поля зрения. Л значит, находится вне ноля зрения и тот проект, который собирает в целое — в единый дискурс — пространство действия и пространство мысли. Как следствие, вполне реальна для реформаторов угроза полностью замкнуться в пространстве мысли и оказаться под властью описанного выше потока относимого к самому себе речепорождения.
Между тем за противопоставлением нравственно-космического понятия государства и сатанизма всякого «мирского», реального, ограниченного порядка управления потоком народной жизни скрыт напор «истории, не убравшей своих следов», во много раз превосходящий встречное усилие сегодняшних идеологов и практиков реформы государственного социализма. Более того, они сами запоздалый плод одного из основных, а после Октября 1917 года -основного конфликта жизнепорождения на просторах Российской империи.
Напомню, что в Европе государство как бюрократическая машина выросло из органа борьбы «третьего сословия» с дворянским абсолютизмом. Слом политического господства феодалов сопровождался и ограничением в правах государственной машины, превращением ее во вспомогательный орган поддержания «гражданского мира». Веру в авторитарное откровение, доносящее непостижимую волю господню, вытеснила вера в универсальную рациональную силу закона, осуществляющего себя и в паровой, и в государственной машинах. Государство было поставлено под надзор обособленного от него гражданского общества и превращено в правовое государство, зиждящееся на суверенности прав человека и гражданина. В этих условиях бюрократия, с ее зафиксированными в инструкциях обязанностями, ограничением сфер компетенции, иерархией назначений и делопроизводством, ведущимся в бюро,— гарант защиты от нарушений суверенитета личности.
В России же, где «третье сословие» так никогда и не набрало достаточной силы, чтобы поставить государство себе на службу в борьбе с дворянским абсолютизмом, сложилось принципиально иное отношение между индивидом и государством, принципиально иной способ продумывания путей преобразования наличного состояния дел. Сохранение патриархальной общины в национальном масштабе, развитие индустрии силами крепостных по непосредственной инициативе императоров и под их контролем, просторы и сырье без пределов создали исключительный тип государственной культуры. Не могло быть и речи о рыночном противостоянии юридически свободных продавца и покупателя рабочей силы. Сила централизованного деспотизма, опосредствующая в «нормальном» феодальном государстве связь феодов или локализованных микрокосмов общин, в России оказалась средним членом в опосредовании отношении крупных фабричных и мануфактурных производств. Причем эти производства возникали сразу как крупные и имели форму «локализованных микрокосмов», схожих но принципам управления с локализованными микрокосмами деревенских общин. Не рынок, как в Европе, а государство выдвинулось в центр русской жизни как орудие ее рационального упорядочивания. Геометрия коридоров власти заместила этику личного воздаятельного усилия, создавшую европейский капитализм. Вместо формирования на началах частной собственности зон секулярной приватизации существования, в которых индивид, основываясь на самом себе, на свой страх и риск исчислял бы порядок своих действий, в России вся территория империи превратилась в рабочее поле единого фабричного производства. Расчленяя общество на органы воспроизводства централизованного деспотизма, государство превратилось в нечто большее, чем орган по исполнению интересов господствующего класса. Оно превратилось в субъект автоматической саморегуляции существования. Этот субъект расчленял жизненный мир империи на частичные органы делопроизводства и связывал эти органы в поле тотального административного надзора. Вместо исчисления материи — вещества противостоящей индивиду природы и постановки ее на службу обеспечения комфорта и удовлетворения приватных потребностей «среднего человека», как это происходит в Европе, в России исчисляется сам режим власти, режим надзора. Исчисляется в масштабах империи сам порядок делопроизводства.
В результате для приватного суверенного существования индивидуального Я — знаменитого «эго» просто не оставалось места. Индустриальный проект России может лишь тогда исправно функционировать, отвечая на вызов Европы, когда «сознание» равномерно распределено но всей мастерской в целом, не собираясь в свободном духовном производстве или гражданском обществе где-то за пределами делопроизводства вещества существования. Суверенная свободная личность, разрывающая цепь тотального имперского надзора, разрушает и возможность России противостоять индустриальному вызову Запада, реализуя свой собственный проект индустриального развития. Значит, свободная суверенная личность — враг того проекта, в рамках которого Россия одновременно входит в число самых влиятельных европейских государств и остается самой собой империей, занимающей 1/6 часть света.
Дворянство, стимулировавшее в России способ существования европейской свободной суверенной личности, было не только той социальной группой, благодаря которой империя достигла своих высот, но и слоем окраинным с точки зрения исторической задачи России, находящимся в конфликте с абсолютистской государственной машиной. Очищаемое в этом конфликте (с особой силой проявившимся в ходе отмены крепостного права) государство вырастало до роли, тождественной роли русской идеи, до подобного «когито» европейского человека метафизического стержня, державшего на себе коллективное тело субъекта исторического действия. Превратившись в недискурсивную предпосылку языка сознания, в машину, собирающую знаки эмпирического бытия в текст русской жизни, государство вышло за пределы конкретного аппарата управления. И не только управления, но и тех территорий, на которых оно вычерчивало линии своего властвования. Ибо в империи, обхватившей обручем власти бесконечное многообразие народов, поле однородного делопроизводящего исчисления не может быть соразмерно конфигурации ландшафтов, на которых эти народы проживают. Конкретному многообразию почв, хаосу эмпирического многообразия государство должно противопоставить абстрактное единство самой себя удостоверяющей организационной воли к исполнению индустриального проекта. Хаос гетерогенных (неоднородных) земель должен под знаком идеи общества-государства быть превращен в гомогенное (единое) пространство учета и контроля, свободное от препятствий для маневров государственной машины. Порядок исчисления — абстрагированных от живых существ и среды их существования количественные отношения связывания существ в свойственных им ландшафтах — вытесняет в этом историческом процессе знаки эмпирического, материального бытия живых существ, замещая его поверхностью делопроизводства. Империя приобретает через призму делопроизводящего исчисления вид плоского бесконечного поля — поля без борозд, без гетерономных включений, абсолютно подвластного государственному усердию. Этот ландшафт, покрывший асфальтом разномастность стихий российской жизни, прекрасно описан А. П. Платоновым: незаходящее солнце льет из зенита однородный свет и теплоту на прочих и большевиков, передвигающих город Чевенгур по уходящим вдаль плоским пространствам.
Речь не идет о том, что многообразие ландшафтов ликвидируется. Или даже о том, что государственный житель раз и навсегда перестает это многообразие видеть и воспринимать. Но, разросшись в пространство предвместимости мысли, делопроизводящее исчисление жизни трансформирует само восприятие. Многообразие гетерогенного становится артефактом, функцией от первой реальности поля делопроизводящего исчисления жизни. Многообразие земель, этносов, порядков жизни в поле этого видения превращается в нечто, равное ничто, в нечто в силу самого своего неупорядочиваемого многообразия неполноценное, второсортное, виноватое перед деспотическим лицом государственной правды индустриального проекта.