ВОИНСТВУЮЩЕЙ НЕВЕЖЕСТВО ИЛИ ЧУДО НОВОГО ЧЕЛОВЕКА

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (Пока оценок нет)
Загрузка...

Теперь, поскольку и уму предстояло «трудиться», дабы не прослыть паразитом кормящего его тела, можно было позаботиться о вопросах его «трудоустройства». В условиях всеобщей паспортизации и математически безупречного формализма прописки, на фоне абсолютной коллективизации всего-что-ни-есть — от домашнего очага и жизненных интимностей до политически зрелых чувств — воистину странной и подозрительной выглядела бы любая инерция (по старинке) индивидуального самоопределения. Жизнь должна была (ох, эта вечная должница жизнь!) мощным катком пройтись по пережитку умственного бездорожья и разгильдяйства. Идея творческих Союзов, имевшая такое же отношение к творчеству, как, скажем, загс к любви, в каком-то смысле оказывалась спасительной: да оставит надежду всяк сюда не входящий! Прежде всего: поэт, музыкант, художник, котировавшийся от века «божьей милостью», котировался отныне членским удостоверением (удостоверяющим, стало быть, саму «милость божью»); в противном случае интерес к его творчеству мог бы ограничиться исключительной компетенцией милиции. Остроумие замысла, впрочем, сказывалось в другом: там, где коллектив, там и руководство коллектива, а где руководство коллектива, там и прямая линия нажима со стороны более высокого руководства. В итоге: голосуем — «за» и «против», но остроумнее всего то, что «против»— во всех смыслах — оборачивалось уже «против» воли коллектива (в ближайшей перспективе — народа), который единогласно «за». Дальнейшая метаморфоза свершалась по строгим канонам мифомышления: частное «против» моментально персонифицировалось в единоличного «противника», так что можно было, скажем, быть «против» завышенной, деликатно говоря, оценки горьковской «Девушки и смерти» или «против» расстрела промпартии и тотчас же стать «противником» мировой революции. А карающий дамоклов меч революции не знал промахов.

Макс Шелер, немецкий философ XX века и создатель философской антропологии, определил как-то человека одним трудно переводимым немецким словом der Neinsagenkonner — по смыслу что-то вроде мастера отказа, прирожденного отказника, умельца на все отказы. Таков, по мысли Шелера, «этот вечный протестант в отношении всякой голой действительности». Сталинская антропология конструировала диаметрально противоположный тип человека: генетически безотказного. И первой ошеломительной моделью этой антропологии должен был послужить коренным образом реконструированный интеллигент.

Террор, разумеется, органически дополнял специфику метафизического воздействия. К концу 20-х годов и уже в нарастающей волне последовательных fortissi mo интеллигентский быт включает процедуру обязательных ссылок. Смехотворность обвинений, вызывающая, подчас задним числом, то есть уже при взгляде из сегодняшнего дня, странное возмущение (словно все встало бы на свои места, будь обвинения несмехотворными), должна была, по-видимому. подчеркивать не столько само собой разумеющееся скудоумие новоиспеченной судейской касты, сколько естественность происходящего. Брали, как говорилось, «ни за что», но это был нигилистический подход к вопросу: на деле уже фигурировало совершенно новое «за что», усмотреть которое мешали предрассудки старого склада жизни. В данном случае ответ звучал как нельзя однозначно: за то, что интеллигент. Нужно было сделать это привычкой, рефлексом на уровне слюновыделения, что ты можешь быть взят где попало и когда попало (и, следовательно, проблемой ничтожнейшей значимости выглядело уже «что попало»): говоря дидактически и в стиле будущих антиутопий, все люди равны перед законом, но интеллигенты — более равны.

Процедура поначалу носила характер чисто профилактической дезинфекции: ссылались на сравнительно небольшой срок, с возвращением и повторными этапами, Расчет был, между прочим, уже и эмпирикой (о субъективных патологических мотивах экзекутора как-то не хочется говорить): поверка шла на немощную плоть с видами на… первичность «материи». Высочайшая резолюция как бы гласила: доконать, но пока не кончать. Уникальность ситуации в значительной мере определялась невыносимостью обоих концов: воля переставала здесь быть антитезисом неволи, становясь в некотором роде далеко не условным ее синонимом. Ибо, возвращаясь, возвращались уже не на волю, а в хитроумно сколоченную западню: в необходимость уместиться (быть уместным) и, значит, как бы сложить с себя собственное «Я», подменив его ячейкой: присутствовать, выступать, голосовать, подписывать, наконец и уже во всех смыслах — писать. Традиционный альянс кнута и пряника приобретал вдруг постыдно откровенную буквальность: послушнику сулилась серия благ от роскошных жилищ и райских домов отдыха до подкармливания по категориям. Это был беспримерный акт какого-то пневматологического кощунства, некое метафизическое растление самой идеи в лице не только живых еще ее носителей, но и всех уже умерших, П. В. Флоренского и Г. Г. Шпета не в большей степени, чем Ф. М. Достоевского и Вл. Соловьева.

Неперевоспитуемые — вечная им память! — уничтожались. Гигантские бреши наспех заполнялись новобранцами, по принципу «незаменимых нет». Страна экстерном сдавала экзамен на интеллигенцию нового типа: не отставать же от славных сталелитейщиков. Выть как все, а главное, знать свое место — место «тринадцатого за столом», но все же как-то втиснувшегося («попутчика», на жаргоне эпохи). Иных уже не было, остальные были далече… Надрывная тишина ухода и вовсе заглушалась шумом и веселостью прихода вполне в духе эпохи: утесовская эстрада — такой своеобразный реквием назначил «вождь» по миллионам убиенных и стертых в порошок. Новые — талантливые или бездарные, все равно,— приходили как раз шумно и весело, гурьбой, точно на банкет и как ни в чем не бывало, хотя веселого и в их судьбе было мало. Профилактика террора не щадила никого, в том числе и их.

Сталин идентифицировал себя со стихией, с языческим роком, со всеми разновидностями нехристианских смертей, с эпикурейски понятым естественным порядком: террор пожирал людей, как землетрясение, моровая язва, шальная пуля, случайно упавший на голову кирпич. Жаловаться на него должно было казаться столь же нелепым, как жаловаться на смерч или на случайно упавшии кирпич. Сталин и выглядел самой случайностью как формой проявления необходимости (разумеется, осознанной): некая мировая воля с неизменной трубкой в руке, воплощенный агностицизм поступков и мотивов, почему-то казнивший покорного И. К. Луппола и пощадивший несломленного Бориса Пастернака. Одно во всяком случае бесспорно: он семь раз отрезывал, прежде чем отрезать в восьмой раз. Словно бы речь шла о некоем в гегелевских масштабах раздавшемся вызове чуждой и несовместимой с ним духовности: ах, вы способны чувствовать себя счастливым даже в брюхе быка Фалариса! Ну, так чувствуйте же! (В этом, как мне кажется, таится кощунственно-подстрекательский смысл плакатов, развешанных над истерзанной страной: «Жить стало лучше, жить стало веселее!» Веселились в обязательном директивном порядке: лихой киношедевр «Веселые ребята», которому умиленно радуются и но сей день, останется, быть может, одним из самых жутких символов эпохи— реквиемом-канканом, не только отплясываемым над крестными муками народной души, но и диктующим стиль жизни и — страшно сказать — мысли.)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *