С этой патодиалектикой в Сталине уживалась другая страсть: доведение до трансцендентной трудности скорости. Сумасшедший пресс сроков, налагающий спортивные обязательства на само время и путем разрушительного допинга вынуждающий временной континуум в пять лет уложиться досрочно в четыре года, менее всего преследовал экономические цели. Сталин не мог не знать, что идет па экономическое самоубийство, но расчет политика должен был покрыть любые, в том числе и эти, убытки. Можно догадываться, какое раздражение вызывал в нем нэп и некстати воскрешенный к жизни Н. Бухариным лозунг «буржуазного короля» Луи-Филиппа: «Обогащайтесь!» В воображении ему мерещилась измена Революции; он не считал, что за это была пролита драгоценная кровь «товарищей». Инстинкт власти срабатывал безошибочно: массы и ОН, ОН и массы. Но для осуществления этой формулы требовались по крайней мере два предварительных условия: бесконечная динамичность масс и бесконечная статичность, статуарность «вождя». Динамичность масс любой ценой, включая развал деревни, искусственный голод и строительство великих каналов. Динамичность, понятая прежде всего как текучесть, преходящесть, бренность, одноразовость, в конечном счете иллюзорность масс на фоне застывшей фигуры Отца, олицетворяющего этим остановленным прекрасным мгновением саму Вечность. С годами этот образ приобретал все большую отчетливость и фотогеничность: замедленные, ритуально неторопливые жесты и интонации, казалось бы, свершающиеся над Временем, и немыслимая, яростно-радостная «стахановщина» не хлебом единым, но единым энтузиазмом живущих масс.
Теоретически Сталин мог заимствовать эту мифологему всеобщей воинской повинности у кого угодно (у того же — не без коварной иронии — Л. Троцкого), но фактически она являлась его единородным детищем, ибо никому до него не удавалось еще воплотить ее в таких фантастических масштабах. То, о чем на исходе Веймарской Германии упоенно мечтали национал-романтики вроде Эрнста Юнгера или Эрнста Пикиша — сурово лирическая утопия рабочего-солдата и тотальной мобилизации,— стало здесь обычной поведенческой нормой миллионов. Народ, понятый как армия и, значит, находящийся в постоянных маршах-бросках: некий перманентный переход через Сен-Готард, до того ежедневный, что и перестающий уже казаться невозможным; и значит, с регулярными людскими потерями, ибо армия немыслима без таковых; и значит, без ропота и обсуждения приказов, как и подобает солдату. Не беда, что время мирное: мирное время — идеологическая диверсия в стране, окруженной врагами и… полной врагов; военный облик «вождя», его бессменная шинель, из которой-таки довелось выйти всем нам, лишь подчеркивали ситуацию непрерывной боевой тревоги, не дающей опомниться и перевести дух. О какой же еще экономике могла идти речь в условиях тотального фронта — настолько тотального, что и само слово «фронт» стало расхожей метафорой эпохи: от производственного фронта до (подумаем над этим) фронта идеологического! Сущая правда, что Сталин чудовищными репрессиями и казнями развалил армию, но речь шла всего лишь о регулярном и европейском концепте армии, с которой можно было и не церемониться там, где реальностью оказывался кочевнический миф всенародной и бессрочной армии, только и приученной, что штурмовать и нести гигантские потери. В конце концов, он и здесь мстил Троцкому, истребляя его армию и заменяя ее своей. Этот народ («братья и сестры») выиграл Сталину войну; мощная военная машина Гитлера обернулась все еще слишком традиционной и рациональной игрушкой перед этой нечеловечески многострадальной и априори мобилизованной стихией.